Экспедиция Верещагина на Двину летом 1894 года
... была рисковее нашей — хотя бы только тем, что он путешествовал с женой и трехлетней дочерью, а так как дорог в современном понимании тогда не было, художник сплавлялся из Сольвычегодска на заказанной у коми-зырян барке. В пути Верещагиных чуть было не раздавило плотами и не потопило северным шквальным ветром — «сиверкой». Но барка имела преимущество перед рейсовым пароходом — она позволяла приставать к берегам, на которые нельзя было иначе попасть. Ведь главной целью экспедиции были деревянные церкви — никем тогда не изученные и не сфотографированные. А риски для Верещагина были делом привычным — за плечами художника был опыт Индии, Туркестана и Русско-Турецкой войны, на которой его задело шальным осколком.
Помимо этюдов интерьеров северных церквей, Верещагин привез с Двины пространный очерк, интересный не столько искусствоведческими, сколько бытовыми подробностями. Как-никак, про архитектуру деревянных церквей написано очень много — и многое из того, что написано за последний век, толковее экстравагантных теорий одержимого поисками Индии на Руси баталиста. Достаточно одного взгляда на этюды портала в Сидоровой Едоме и резных колонн в Пучуге, чтобы заметить его ориентальную призму. Верещагинское бытописание, наоборот, документально и начисто лишено романтизма.
Значимая часть текста посвящена ценам на то и на се — на продукты, товары, услуги. Раньше я попросту опускал такие «ненужные» подробности в исторических документах, но с возрастом стал вычислять в уме подобие Бик Мак индекса. Ведь если ты разбираешься в ценах, проще разобраться во всем остальном. Оказалось, что привязаться к ценам 1894 года гениально просто. Судите сами — деревенские яйца обходились Верещагину в 1 копейку за штуку; ржаной хлеб стоил 2 копейки за булку, пшеничный шел по 4 копейки батон; а пуд муки стоил от 60 копеек до 1 рубля — цена колебалась в зависимости от удаленности от главной дороги — реки, и урожайности года. Привязавшись к цене яиц — деревенские стоят теперь 10 руб штука, и положив, таким образом, 1 рубль 1894 года равным 1000 современных рублей, получаем хлеб в среднем по 30 руб за булку, муку в среднем по 50 руб за кило — пожалуй, немного криво, но в первом приближении сойдет.
Вот цены на остальные продукты (здесь и далее все цифры приведены в современных рублях) — говядина довольно дешева — 200 руб килограмм, курица стоит 400-500 руб тушка, масло — только что повсеместно появившееся «вологодское» — обходится в 800 руб за кило. Рыбе, ясное дело, в тексте отводится много места: лещ и налим стоят 100 руб за кило у рыбаков на реке (примерно столько же берут и сегодня), семга — 300-600 руб за кило у рыбаков (при этом слабосольная в Петербурге доходит до 2000 за килограмм), стерлядь ценится высоко — ее живою в привязанных к пароходам садках везут по Мариинской системе до Петербурга, где в ресторанах она подается на стол по 10 000 руб за одну рыбу. На Двине Верещагин сначала платил за стерлядь 1500 руб за кило, потом долгое время не мог купить ни у кого, потому что всех стерлядок у рыбаков выкупили, дабы снабжать проплывающий пароход губернатора, и наконец, доплыв до Архангельской губернии (Двина до впадения в нее Ваги до революции была в Вологодской), пришел в неописуемый восторг от стерляди по 800 руб за кило.
При этом зарплата за «поди-принеси» — да и не только за «поди-принеси», но и, например, за работу на сплаве — составляла 7-8 тысяч рублей в месяц. На лесоповале за целый сезон зарабатывали до 150 тысяч — на большую семью, в которой отец работает с 3-4 подросшими сыновьями; одинокие или непутевые мужики получали 40-50 тысяч за зиму. Некоторые крестьяне совершенно не видели денег — в каких-то деревнях Верещагину продают кур за пятак — то есть за 50 рублей — по-видимому, не могут сообразить им цену. В другой деревне дед умоляет его разменять гривенник — мелкое по размеру серебро — на два пятака — огромные медные монеты — чтобы показать внукам «баских денезек».
Ручной ремесленный труд стоит гроши. Расписные уфтюжские бураки (туеса) с красными и синими глухарями — сегодня они украшают коллекции крестьянского прикладного искусства — на ярмарке продаются по 100 руб штука, то есть изготовившие их мастера получают еще меньше. Но работать никто не бежит. Семейство Верещагиных обслуживают три лодочника, нанятых в Сольвычегодске. Художник платит им «значительно больше среднего» и дает следующие характеристики: «У меня трое людей — Андрей и двое Гаврил. Андрей — самый покладистый из троих. Гаврила меньшой — ленив и сонлив, и при том грубоват. Гаврила большой — лентяй редкостный». Проплыв с Верещагиным половину пути, двое Гаврил оставляют его, не предупредив заранее — попросту объявляют в один день, что у них есть дела дома. Впрочем, сосватавший этих Гаврил купец считает их чуть ли не лучшими матросами в Сольвычегодске, потому что оба, хоть и ленивы, не пьют.
Пьянство отмечается Верещагиным повсеместно. Художник видит определенные различия между Югом и Севером в плане нравов — на Севере не запирают дома и не воруют: топор, забытый в Пучуге на сельском празднике на виду, через сутки продолжает лежать в том же месте — но в отношении водки разницы с Черноземьем нет: «мужики пьют неистово, дико, бешено, на последние гроши». «Вижу двух баб, лежащих на берегу у костра. — Что вы тут делаете? — Жду мужа на пароме, отвечает одна. — Муж, оказывается, плывет на одном из паромов, что мы оставили за собой на дороге; жена услышала, что он невдалеке, выбежала с соседкой и терпеливо ждет, пока он соблаговолит выкинуть ей рублевую бумажку (1000 руб) на пропитание семьи из пяти детей. Одну рублевку он дал несколько недель тому назад, да еще за прошлый приход, с плотом, купил ей мешок муки. Даст ли еще рублевку — вопрос! Разгул здесь везде и всюду, и муж обыкновенно пропивает весь заработок в ущерб семье, живущей впроголодь или нищенством».
Дороги — в местах, где Верещагин вынужден использовать их, чтобы достичь отдаленных церквей — приводят художника в ужас. «Перо отказывается описывать дальнейший путь» — пишет Верещагин о дороге из Тоймы в верховья Пинеги — «это что-то до того первобытное, запущенное, заброшенное, что вряд ли что-нибудь подобное есть в каком-нибудь другом царстве. Путь состоит из бревен аршинника, брошенных через дорогу, так что колеса телеги все время ударяются, стукаются, подскакивают. Порою упавшее дерево преграждает путь и приходится объезжать его по кочкам. Никто не заботится о том, чтобы расчистить путь — единственное начальство, урядник, живущий в верстах 40-50, занимается охотой, рыболовством, хлебопашеством, но не службой».
На Пинеге Верещагин сталкивается с промысловой культурой. Крестьяне зарабатывают сдачей беличьих шкур и рябчиками, которых ловят в силки. Этот лов, в отличие от манка, запрещен, но используется повсеместно, потому как лесная стража в основном закрывает на него глаза. Осенью скупщики платят за рябчиков от 100 до 250 рублей за штуку, в зависимости от года, и доставляют по первому снегу в Санкт-Петербург — санная дорога туда занимает, кстати говоря, чуть больше недели. Глухарь продается за 350 руб, но «всякой птицы теперь становится много меньше, так что промышлять с каждым годом делается труднее и труднее».
С лесом, которым кормится вся Двина, дела обстоят не многим лучше: «Лесов здесь еще много, но и они, особенно по берегам сплавных рек начинают редеть» «Здесь, в лесу удельного ведомства, как и в громадных казенных лесах на Пинеге, я дивился неряшливости и нерадивости, с которыми охраняются лесные богатства. Случалось проезжать местами, выгоревшими на протяжении 50 верст — пятьдесят верст строевого леса! И то сказать, при 8 человеках сторожей на все лесничество, кому выслеживать и тушить начало пожара?» Лес валят способом, который дожил без значительных изменений до появления промышленных леспромхозов в 1960-е годы: вручную, пилами и топорами, вывозят на лошадях по дорогам ледянкам и сбрасывают в реки весной. Сплавляют, впрочем, грузом, не молью, благо труд плотовщиков сказочно дешев. По сведениям Верещагина казенного леса валится порою в 10 раз больше, чем выписывается по билетам. В Архангельске как грибы растут лесопилки, но экспортируется в основном кругляк, потому что доска идет на внутренний рынок. Экспорт необработанного кругляка печалит Верещагина в 1894 году ровно так же, как и правительство Мишустина в 2021-м.
В Черевково Верещагин знакомится с главным врачом местной больницы. Тот получает 120 тысяч рублей в месяц и жалуется на то, что все операции вынужден делать сам — даже те, которые не умеет делать. Фельдшера получают 25 тыс, акушерки 15 тыс, и те, и другие берут дополнительно (и неформально) с пациентов и пациенток. Впрочем, такие сверхурочные заработки весьма малы, потому что у крестьян нет денег, и крестьянки предпочитают рожать с повитухами. В больнице катастрофически не хватает мест, и главврач не первый год бьет челом в свое ведомство, дабы выбить 200 тыс руб дополнительного годового бюджета, который бы позволил снять под дополнительные койки две соседних с больницей избы.
«Когда, поездивши по нашей провинции» — пишет художник — «знакомишься с положениями медицинского, школьного и других дел, делается совестно за то, что столько сил и внимания общества отдается столичным сплетням, картам и иностранной политике».
В отношении главной цели поездки — древних церквей, Верещагин находит что многие из тех, которых он до экспедиции считал существующими, уже снесены ретивыми священнослужителями. Попы предпочитают деревянным церквям каменные, и, если им удается построить новые храмы, распиливают старину на дрова. В Кулиге Верещагину удалось отстоять приговоренную к сносу древнюю колокольню, которая сегодня стоит в Малых Корелах. Из всех церквей, поразивших Верещагина больше всего, до наших дней дожила только одна — Сидорова Едома. От Пучуги осталась часть сруба, ансамбль Белой Слуды давно пропал, исчезла Кургомень, Ростовская, «обыденная» Флора и Лавра в Цивозере. В Верхней Тоймы Врещагин покупает у попа вынесенную из снесенного древнего храма резную скамью, которая гниет под дождем без присмотра. За скамью он дает четвертной (25 тыс) — и попик не верит своему счастью «Это просто клад сваливается на наш приход с неба!» На следующий день крестьяне тоемского прихода окружают Верещагинский баркас, чтобы попытаться продать ему все, что почитают антиквариатом — от резных лавок и стульев, до Сольвычегодской эмали, до «жетона какого-то Берлинского клуба».
В течение всего пути Верещагин жалуется на неудобства — не доставляется пароходами почта, не продаются сдобные булки, но более всего его злит отсутствие красного вина — под этикетками «Кавказское», «Тифлисское», «Тенерифе» и «Grand Vins Russes, depot JP Smirnoff» на Двине продают плодово-ягодную бормотуху. Даже у местных купцов невозможно достать ничего, кроме продуктов брожения черничного сока. Местную водку Верещагин находит дурной, настойки — чрезвычайно сладкими, поэтому он вынужденно пьет «кизлярку» и благодарит Бога, за то, что в каждой лицензированной лавке России продается этот напиток на виноградном спирту.
Мы тоже обнаружили на Двине нехватку вина, представленного в здешних «Магнитах» совершеннейшим пойлом, и, утомленные трижды очищенным костромским самогоном, нашли местные водки довольно грубыми, а ягодные настойки — включая знаменитый сыктывкарский «Таежный Романс» — приторными. Все девять дней мы пили дагестанский коньяк и благодарили Бога за то, что кое-что в нашем отечестве неизменно.